June 13th, 2014

(no subject)

Итак, опять увиделся я с вами, 
Места немилые, хоть и родные, 
Где мыслил я и чувствовал впервые — 
И где теперь, туманными очами, 
При свете вечереющего дня, 
Мой детский возраст смотрит на меня. 

О бедный призрак, немощный и смутный, 
Забытого, загадочного счастья! 
О, как теперь без веры и участья 
Смотрю я на тебя, мой гость минутный, 
Куда как чужд ты стал в моих глазах — 
Как брат меньшой, умерший в пеленах... 

Ах нет, не здесь, не этот край безлюдный 
Был для души моей родимым краем — 
Не здесь расцвёл, не здесь был величаем 
Великий праздник молодости чудной. 
Ах, и не в эту землю я сложил 
Всё, чем я жил и чем я дорожил! 


Фёдор Тютчев 

13 июня 1849, Овстуг 

"Свой собственный изменчивый двойник". Фернандо Пессоа

  

 

Алберто Каэйро - учитель по профессии, наставник поэтов. Хотел вернуться к гармоничному восприятию мира, к сознанию человека античного типа. Он писал стихи наивные и лучезарные. 

Рикардо Рейс - врач, видевший боль и смерть. Он стремился отречься от всего, что может связать его с жизнью, которая причиняет только страдания. Писал стихи в неоклассическом духе, чеканные и строгие. 

Алваро де Кампос - инженер, путешественник, футурист, новатор. Писал стихи неистовые и страстные. 

Эти поэты, обладавшие яркими биографиями, полнокровными характерами и неповторимым авторским голосом, никогда не существовали в действительности. 
Они – маски и двойники Фернандо Пессоа, одного из самых загадочных гениев мировой литературы… 
(13 июня 1888 – 30 ноября 1935) 

«В Каэйру я вложил весь свой драматизм, 
Рикарду Рейсу предоставил свою ментальную дисциплину, 
в Алваро де Кампуша я вдохнул всю эмоциональность». 

Он родился в Лиссабоне. В его жизни не было ничего поразительного, кроме стихов. Его история ,- в переходе от нереальности будней к реальности вымыслов. Среди этих вымыслов несколько десятков персонажей: поэтов, прозаиков и критиков. 


Сколько душ сокрыто в теле? 
Я менялся всякий миг. 
Самого себя доселе 
Не прозрел и не постиг. 
И в душе ни на минуту 
Я смирить не властен смуту,- 
Умножаясь и дробясь, 
Сам с собой теряю связь. 
Я - равнины, скалы, воды, 
Я - привалы, переходы... 
Переменчив, одинок, 
Я - и семя и росток. 
И душа моя стремится 
Самое себя прочесть: 
За страницею страница, 
За благой - дурная весть; 
Мимолетных мыслей прах, 
Позабытый на полях... 
Мой ли почерк? Мой ли слог? 
Я не знаю. Знает Бог.
 
(перевод Е. Витковского) 

»Если кто-нибудь после смерти моей пожелает 
Написать мою биографию — это будет весьма несложно. 

Имеются две основные даты — рожденья моего и смерти. 
Между этими датами — все дела мои и все дни мои остальные»
 
(Перевод Ю. Левитанского) 

Последнее, что он написал перед смертью, - фраза на английском языке: «I know not what tomorrow will bring…» (Я не знаю, что принесёт завтрашний день…) 


"Свой собственный изменчивый двойник". Фернандо Пессоа 

http://bellezza-storia.livejournal.com/208205.html

(no subject)

http://www.pinterest.com/pin/390194755185415242/

Ночной шёпот Галатеи, обращённый к ученику Пигмалиона


Перелепи лицо моё, скульптор!
В ладонях мни его, как мнут глину…
Поторопись меня лепить, скульптор,
а то я снова убегу, сгину.

Твоя каморка так темна, милый,
под лестницей, где белый свет клином…
Пигмалион сейчас пройдёт мимо
в опочивальню и меня кликнет.
Он будет ласков, а потом — бешен,
а после в непробудный сон канет.
Он не признается богам, бедный,
что под его руками я — камень.

Все говорят: Пигмалион — мастер,
он мою душу вызвал из мрака!
А я увидела тебя, мальчик,
и позабыла вмиг, что я — мрамор.

Пигмалион сиял, как грош медный,
касался рук моих, колен, стана,
а я дрожала: что же ты медлишь?
Ведь для тебя я живой стала!

В легенде холодно мне, как в склепе.
Меня доверие небес давит.
Пигмалион себе ещё слепит!
Он тоже, в общем-то не бездарен…

Растрёпан факел молодым ветром,
горячий отблеск на твоих скулах.
Чтобы лицо моё — к тебе, вечно,
перелепи моё лицо, скульптор!

Я умоляю, всех богов ради, —
ведь счастье роздано нам так скупо,
чтоб нам неузнанным уйти рядом,
перелепи моё лицо, скульптор!
Майя Борисова

Сентиментальное воспоминание

 
Я не знал её ни ребёнком, ни девушкой, ни женщиной. Но мне до сих пор кажется, что я должен её встретить.
Человеку целую ночь напролёт били карты, а бледная улыбка всё не сходит с его губ, и всё ещё надеется он угадать своё счастье в быстро мелькающем крапе колод, не замечая даже ядовито-зелёной улыбки наступившего рассвета.
Я видел её – правда, только раз. Но она была тогда не женщина.
Это было давно, очень давно, и она была ещё радугой; сначала тонкая и бледная, радуга эта мало-помалу расцвела, распустилась, ехала такая яркая, такая несомненная, потом расширилась – разбухшая, бледная, потом стала делаться всё бледнее, всё сумрачнее, незаметнее, и наконец отцвела совсем. Я не заметил, как перестал её видеть.
Всё это длилось минут двадцать. Я любил её целых двадцать минут. Я стоял тогда в потемневшем и освежённом саду. Был тихий летний вечер, такой тихий, что он казался праздничным, почти торжественным. Такие вечера бывают только у нас, на севере, недалеко от больших и пыльных городов и среди жидкого шелеста берёз. Они не кипарисы, конечно, эти белые, эти грешные берёзы – они не умеют молиться, жизнь их слишком коротка для этого, ночи томительны, и соловьи столько должны сказать им от зари до зари.
Берёзы не молятся, но перед ясным закатом они так тихо, так проникновенно шелестят, точно хотят сказать: боже, как мы тебя любим… Боже, отец белых ночей…
Над садом только что один за другим почти без перерыва прошумело и отшумело два дождя; оба сначала холодные, с острым стальным отливом, и частые, частые. Потом всё реже, всё теплее, золотистые, золотые, ослепительные и, наконец, еле ощутимые, совсем обессилевшие, молочно-парные.
Томительно жаркий день хотел было снова забрать силу, но было уже поздно – он понял это и только пуще побледнел. От голубого царства, которое казалось ему необъятным и бесконечным, скоро останется одна маленькая закатная полоска. Один ломтик золотистой дыни на ночном столике для той минуты, когда ты кончишь свою лазурную поэму, о поэт, и затем покрывало… чёрное покрывало. Ты, кажется, спрашиваешь, надолго ли?
Июньский день надо мною умирал так медленно и трудно, а я глядел в это время на радугу и сочинял стихи.
Это были плохие стихи, совсем плохие стихи, это была даже не стихотворная риторика, а что-то ещё жалче. Но, боже мой, как я их чувствовал… и как я любил радугу… Мои банальные рифмы, мои жалкие метафоры!.. Отчего я не могу воскресить вас, о бедные нимфы, с линяло-розовым кушаком на белой кисее чехлов, с жидкими, но гладко причёсанными косами, с мечтательными глазами, и в веснушках, предательских жёлтых веснушках на тонкой петербургской коже…
Я не докончил тогда моих стихов радуге – где-то близко не то запела, не то заныла старая итальянская шарманка…
Те, давние шарманки – отчего больше их не делают? Новые, когда они охрипнут, ведь это же одна тоска, одна одурь, один надрыв. А те, давние? Самым хрипом своим – они лгали как-то восторженно и самозабвенно.
Господи, что она играла тогда, эта коробка со стеклом, сквозь которое я так любил таинственную красную занавеску, символ тайны между жизнью и музыкой…
Она играла Верди, Верди – это я хорошо помню… И, кажется, Троватора… Да, да, это был Троватор, и он молил свою Элеонору проститься с ним, молил из картонной тюрьмы – Addio, mia Eleonora, addio!*
Тогда ли только это было? Да, кажется, именно тогда. Не знаю, плакал ли я тогда, но теперь – я готов заплакать от одного воспоминания, пускай глупого и бесцветного, хоть нет надо мной больше ни погасающей радуги, ни белоствольных берёз… Нервы, конечно… возраст также. Но искусство, искусство, скажете вы?
Надуманное чувство, фальшивые ноты, самодовольная музыка Верди, ещё молодого…
При чём же тут красота… поэзия… вдохновение… творчество? Самая любовь к радуге, разве не кажется вам это выдуманным тут же, сейчас, к случаю?
О нет. Я не лгу. А лучше бы я лгал…
Всё это сложно, господа. И ей-богу же, я не знаю – если точно когда-нибудь раскрывается над нами лазурь, и серафим, оторвав смычок от своей небесной виолончели, прислушивается, с беглой улыбкой воспоминания на меловом лице, к звукам нашей музыки – что, собственно, в эти минуты он слушает: что ему дорого и близко? – хорал ли Баха в Миланском соборе или Valse des roses**, как играет его двухлетний ребёнок, безжалостно вертя ручку своего многострадального органчика в обратную сторону.
И в чём тайна красоты, в чём тайна и обаяние искусства: в сознательной ли, вдохновенной победе над мукой или в бессознательной тоске человеческого духа, который не видит выхода из круга пошлости, убожества или недомыслия и трагически осужден казаться самодовольным или безнадёжно фальшивым.

Иннокентий Анненский
Белый камень, 1908


 

(no subject)

Летний дождь за балконом,
светлый сумрак в огне,
под закатом калёным,
с небом наедине,
с деревянной скамейкой
во дворе проходном,
и последней копейкой
в «Гастрономе» родном.
С позабытой могилой
и венком у креста,
и мелодией милой,
что слетает с листа.
Звук стихает, темнеет
и летит на закат,
ливень всё сатанеет,
свет идёт на распад.
Только вечная память
и слепая слеза
могут тронуть и ранить,
как ночная гроза.


Евгений Рейн

(no subject)

Одежды вечер медленно сменяет,
ложась на ветви сада бахромой;
ты смотришь, как миры на небе тают -
один вознесся, падает другой;

и ты покинут на земле знакомой,
навек не присягнувший никому:
ни сумраку умолкнувшего дома,
ни свету звезд, поднявшихся во тьму, -

и нет дороги для тебя иной,
чем, осознав и очертив границы,
в большой и тесной жизни становиться
попеременно камнем и звездой.

Райнер Мария Рильке (перевод с немецкого Евгения Витковского)

Уильям Батлер Йейтс (1865 - 1939)


Женская красота — словно белая птица,
Хрупкая птица морская, которой грустится
На незнакомой меже среди черных борозд:
Шторм, бушевавший всю ночь, ее утром занес
К этой меже, от океана далекой,
Вот и стоит она там, и грустит одиноко
Меж незасеянных жирных и черных борозд.

Сколько столетий в работе
Душа провела,
В сложном расчете,
В муках угла и числа,
Шаря вслепую,
Роясь подобно кроту,—
Чтобы такую
Вывести в свет красоту!

Странная и бесполезная это вещица —
Хрупкая раковина, что бледно искрится
За полосою прибоя, в ложбине сырой;
Волны разбушевались пред самой зарей,
На побережье ветер накинулся воя…
Вот и лежит она — хрупкое чудо морское —
Валом внезапным выброшенная перед зарей.

Кто, терпеливый,
Душу пытал на излом,
Судеб извивы
Смертным свивая узлом,
Ранясь, рискуя,
Маясь в крови и в поту, —
Чтобы такую
Миру явить красоту?

 

Перевод Григория Кружкова



13 июня родился Уильям Батлер Йейтс, ирландский англоязычный поэт и драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года.