Блок был такой удивительный. Вся публика принарядилась кто как мог. Гумилев, подумайте, даже фрак надел! А Блок в синем костюме и в белом свитере, как конькобежец. Такой стройный, тонкий, молодой. Если бы не лицо. Ах, какое лицо! Темное, большеглазое, как лики святых на рублевских иконах. И над ним сияние, да, да, настоящее сияние, как на иконе. Не верите? Спросите других... Блок действительно произвел в тот вечер на всех присутствовавших странное, неизгладимое впечатление. Он стоял на эстраде. Его все ясно видели. И в то же время казалось, что его здесь нет. Но несмотря на это смутное ощущение отсутствия — или, может быть, благодаря ему,— все, что он говорил своим глухим, замогильным голосом, еще и сейчас звучит в моих ушах. ... Слова гулко и тяжело падают на самое дно сознания. И многим в этот вечер стало ясно, что и Блока убьет «отсутствие воздуха», что неизбежная гибель Блока близка, хотя никто еще не знал, что Блок болен. Но весь его вид и даже звук его голоса как бы говорили: Да, я дышу еще мучительно и трудно. Могу дышать. Но жить уж не могу. Блок кончил. С минуту он еще постоял молча, в задумчивости, безучастно глядя перед собой. Потом — не обращая внимания на восторженный гром аплодисментов — повернулся и медленно ушел. Ушел с эстрады. И, не появившись больше на требовательные вызовы,— ушел домой. А зал продолжал бесноваться. Такой овации в стенах Дома литераторов еще никогда не было. Даже Гумилев, на минуту забыв о своем «фрачном великолепии», вскочил с места и, яростно отбивая ладони, исступленно кричал: «Блок!.. Блок!..» На эстраду выбежал растерянный, смущенный В олковысский и, разведя руками, произнес, будто извиняясь: — Александра Александровича здесь больше нет! Александр Александрович уже ушел! Ирина Одоевцева. «На берегах Невы».